А у меня реально была такая знакомая. Встретились в общей компании: хрупкая нежная блондинка, волнистые волосы, огромные голубые глаза, пухлые яркие губы, ровный светящийся тон кожи и все это без мэйка. Звонкий, немного детский голос. Как же мощно я охуела, когда узнала, что ей за 35 и она работает на зоне.
возмущения? Эммм, ладно... То есть, кормить не стыдно, это нормально, но не дай бох это будет где-то, где кто-то увидит, как ты кормишь - это фу и позорище, я правильно понимаю? И это у меня логическая ошибка, ну да. Давайте подытожим: неприемлемость кормления начинается в момент появления наблюдателя, так? Беспомощный младенец должен осознавать присутствие других людей и терпеть дискомфорт. Мать тоже должна терпеть дискомфорт и ставить вероятность того, что кто-то увидит кусок ее груди и преисполнился отвращения, выше, чем биологические потребности ее ребенка? Давайте сразу оговорюсь: я рассматриваю стандартный процесс кормления ребенка, а не голые пляски с тыканем сиськой в лицо каждому в вагоне. Как минимум, потому, что ни разу не слышала о подобном, а вот осуждение на стандартный процесс встречается повсеместно. Почему-то очень часто находятся те, кого ранит, когда грудь используется по природному назначению.
как они это делают? А вы часто видите чтобы мать, перед тем как покормить ребенка, разделась в общественном месте догола, потрясла сиськами и начала кормить? Или она просто сидится, освобождает одну грудь и прикладывает ребенка, голова которого закрывает почти все? А про бутылку: ну камон, если вы ссыте с целью напоить и накормить своего ребенка, у меня к вам будут совсем другие вопросы.
если младенец голоден/стрессует, конечно, матери нужно усиливать дискомфорт ребенка и думать только о левых людях. Ведь не дай бог, кто-то вспомнит, что женская грудь в принципе несёт функцию выкармливания потомства, нежная психика окружающих этого не перенесет. А если ещё кусок груди кто-то увидит! Моральная травма непоправима.
Как такая же младшая сестра скажу: да иди ты нахер, не надо уже. Это когда я маленькая была, очень хотела. Тянулась, любила, не понимала, почему отталкиваешь, срываешься, бьешь. Почему ненавидишь. Теперь, в принципе, понимаю. Но уже ничего не хочу, ни общения, ни родственной связи, ничего. У тебя своя жизнь, у меня своя, и даже знать про твою мне не интересно. Я закрыла гештальт, всем спасибо.
У меня тревожно-депрессивное расстройство. Клиническая депрессия была диагностирована в 15, если не ошибаюсь, лет, о суициде думала с 11-12. С лечением тогда не срослось, нормальное я получила только к 29 годам. Мой психиатр пришел к выводу, что, первое, это наследственное, а второе — все это время я жила только на чувстве ответственности и вины перед родными. Потому что мама очень верующая, она не сможет принять мое самоубийство. Но мысль о том, что я и так разочарование для всех и без меня им будет значительно проще была фоном 24/7. Когда я поняла, что в принципе, я не боюсь покончить с собой, а просто жду когда сорвусь и выпилюсь, пошла к врачу. Даже продумала как и когда лучше покончить с собой, чтобы минимизировать травму для ребенка. Сейчас мне лучше. Я не избавлюсь от этого навсегда, но я учусь это контролировать, отслеживать звонки ухудшений и не загонять себя обратно. Так вот, все это время я выглядела нормально. Не красотка, конечно, но обычная тётка. Работала, общалась с кем-то, ребенка растила, вот это все. Вряд ли кому-то в голову приходило, что в это время мне настойчиво предлагали госпитализацию на каждом приеме и таблетки мне выписывали в минимальном количестве за раз, чтобы было больше приемов, чтобы я не передознулась.
Моя бабушка так любила нас всех. Она была потрясающая. Ее пироги были лучшими, из соседних деревень рецепты приходили записывать. Она вставала затемно, чтобы к нашему приезду их наречь, много, с разными начинками. Даже когда уже почти ничего не видела. Бывшему один раз довелось попробовать ее пирог, утверждает, что до сих пор ничего вкуснее не ел, хотя прошло уже много лет. Я так скучаю. Мне так не хватает ее. И мне так стыдно перед ней, что когда ей было совсем плохо, я так редко к ней приезжала, так мало обнимала и говорила как люблю её. Дурацкий возраст — 16 лет, казалось, ерунда, это же бабушка, с ней точно все будет хорошо. Но нет. Иногда я забываю ее лицо, и это страшно. Но я очень четко помню как я каждый приезд расчесывала ее густющие седые волосы. Ее гребень, которым она любила их закалывать. И ее спокойствие. Это то, чему я не перестану восхищаться. Ни разу в жизни я не слышала, чтобы она повышала голос. Никогда. Ба, прости меня. Я так тебя люблю.
Мать говорит Христу: - Ты мой сын или мой Бог? Ты прибит к кресту. Как я пойду домой?